Учреждение, подведомственное
Департаменту культуры
города Москвы

«Дом Гоголя — мемориальный музей и научная библиотека»
Выставка работ Владимира Васильева продлена на 3 дня
«Правосудие против шерсти»
«Н. В. Гоголь: события и факты». Выпуск 2 (62)

	

Письмо в структуре «Выбранных мест из переписки с друзьями» и эпистолярное наследие Гоголя

Анненкова Е. И. (Санкт-Петербург), д.ф.н., заведующая кафедрой русской литературы РГПУ им. А. И. Герцена / 2010

Связь последней книги Гоголя и его писем акцентирована самим писателем. В основу отдельных глав положены эпистолярные тексты; понятие «переписка» вынесено в заглавие, отсылка к письмам содержится в подзаголовках отдельных глав. Изучение замысла и творческой истории «Выбранных мест из переписки с друзьями» невозможно без учета эпистолярного наследия писателя.

Но речь в данном случае пойдет о другом: книга Гоголя может быть интерпретирована как воплощение того авторского импульса, который в личных письмах в силу тех или иных причин не мог быть в полной мере воплощен. Это не означает отрицание тематической и стилевой близости «Выбранных мест...» и эпистолярного наследия писателя, а представляет лишь попытку рассмотреть диалектику, неоднозначность этой связи.

Обозначая в подзаголовках глав реальных или вымышленных адресатов своих «писем», Гоголь подчеркивает не только документальность своего нового произведения, но и его эпистолярную природу. Почему так велико желание автора заставить читателя поверить в реальность «переписки»? Думаю, можно назвать три интенции в писательском мирочувствии Гоголя, сыгравшие в этом свою роль: 1) он испытал потребность придать письму новый культурный статус, лишь внешне соприкасающийся с традицией дружеского письма пушкинской эпохи и философского письма конца 1830-х гг; 2) данный жанр более какого бы то ни было другого предоставлял возможность опереться на традицию духовной литературы; 3) Гоголь понял, что письмо как сюжетообразующая для книги форма позволяет не только установить непосредственное общение писателя и читателя, но и досказать то, что в личном письме, в силу гоголевских психологических особенностей не могло раскрыться, то есть эта форма привлекала его не как сугубо литературная, а пограничная, предоставляющая возможность сохранять статус писателя и одновременно выходить за его пределы.

Первоначально мотивировка «эпистолярной» природы книги далека от признания личного ее характера, напротив, акцент делается на общественной значимости текстов: «Выбираю сам из моих последних писем, которые мне удалось получить назад, все, что более относится к вопросам, занимающим ныне общество, отстранивши все, что может получить смысл только после моей смерти» (VIII, 215). Но, в сущности, это своего рода презентация своей книги, не обязанная раскрывать ее истоки и сам процесс создания. Думается, в авторской позиции есть своего рода двоение: в ней можно отыскать импульсы, побудившие писателя взяться за книгу и определившие в немалой степени ее характер (что в данном случае и будет представлять первостепенный интерес), а можно выявлять и сводить в некую систему содержащийся в тексте автокомментарий Гоголя. Внутренним импульсом и было желание найти новую форму личного самовыражения, поскольку те, что были известны и доступны эпистолярной практике, не достигали цели.

Писатель вынужден был признать, что его эпистолярные тексты вызывают нередко неожиданную для него реакцию: недоумения, непонимания, подчас укора или даже раздражения. Жуковский, направляя в 1845 г. одного своего знакомого (А. П. Бутенева) к Гоголю, предостерегал приятеля от реакции не эпистолярной, а бытовой, но, как можно понять, почти привычной для Гоголя: «Только не дичитесь с ним, не брыкайтесь и не становитесь на дыбы»1. А. С. Данилевский в одном из писем Гоголя к нему нашел «целый короб морали»2. М. П. Погодин упрекал в «гордости» и «умничанье»3. С. Т. Аксаков писал более дружелюбно, но и более пространно, словно пытаясь нечто глубоко внутреннее переменить в Гоголе: «Притом же у вас есть в характере — не то что неискренность, не то что неоткровенность (все это неточные выражения), а какое-то недоговаривание таких вещей, которые необходимо должны быть известны друзьям и о которых они нередко узнают стороною. Это ваша особенность, но ею оскорбляются, и сомнение сейчас возникает!..»4; П. А. Плетнев, задетый упреками Гоголя, отзывался: «Но что такое ты? Как человек существо скрытное, эгоистическое, недоверчивое и всем жертвующее для славы»5. Уже после выхода в свет «Выбранных мест...» А. С. Данилевский, получив очередное письмо Гоголя, пояснял свое молчание: «...Не отвечал потому, что ровно не знал ничего сказать тебе в ответ на твои проповеди. Я вижу, тебя не урезонишь, и ты все поешь одну песнь»6.

Учительное слово, искренне произносимое Гоголем, не воспринималось в полной мере, а иногда и вовсе не принималось. Вместе с тем, гоголевским письмам середины 1840-х гг. была присуща не только учительность, но и исповедальность7. Но он, скорее, проходил путь некоего внутреннего исповедания, не всегда находя соответствующую форму для его воплощения в слове, для донесения своего внутреннего состояния до другого человека.

Письма 1840-х гг. свидетельствуют, что в гоголевском сознании совершается масштабная внутренняя работа, но в эпистолярный текст проникает лишь незначительная ее часть. Возникает разрыв между самоощущением и самовыражением. Поэтому подлинная душевная исповедь, как пред Богом, так и пред собою или другим, приостанавливается, не течет свободно. «Говорить откровенно о себе я никогда никак не мог» (XII, 394), «Как трудно говорить тогда, когда слышишь внутренно, что не готов еще для того, чтобы говорить» (XII, 225) — С. П. Шевыреву.

Чем более приближается Гоголь к завершению работы над «Выбранными местами...», тем настойчивее он говорит о своем внутреннем становлении, полагая, что объяснить, раскрыть его «я» сможет именно книга. Потому и появляется осенью 1846 г., то есть когда книга уже практически готова, признание (в письме к С. П. Шевыреву): «Там, между прочим, часть моей исповеди и объяснение того, что так смущало некоторых относительно моей скрытности и прочее» (XIII, 106). П. А. Плетневу писал: «Жизнь моя другая, жизнь моя внутренняя, жизнь моя покуда вам неведомая. Потерпите — и все объяснится. Каплю терпенья!» (XIII, 88).

Авторская рефлексия по поводу уже вышедших в свет «Выбранных мест...» также подтверждает, что в книге искалась та особая форма обнажения глубоко внутренней жизни, которая оказалась невозможной в письмах. «Выбранные места...» интерпретируются Гоголем как некий душевно-духовный опыт. Содержание их определяется как «собственная душевная история» (XIII, 327), «собственное душевное дело» (XIII, 228), «отчет о моей внутренней возне» (XIII, 308), «некоторые опыты над собой» (XIII, 343). Опыты над собой в личных письмах производить было гораздо труднее. Между тем очевиден и общественный пафос книги. Как же организуется этот, достаточно разнородный материал?

В структуре книги письмо — ведущая форма, сюжетообразующая опора. Без адресатов, то есть без оформления текста как эпистолярного — всего восемь глав, но и в них в большинстве случаев имитируется эпистолярное повествование. При этом формы авторского самовыражения, будучи прямыми или опосредованными, заявленные, как правило, уже в начале текста, достаточно многообразны, к каждому обращено свое слово: «Я даже думаю, что...», «Обращаюсь к нападениям вашим...», «Пишу к вам об Иванове...», «На письмо твое теперь не буду отвечать...», «Вы напрасно негодуете...», Начальные фразы выстраиваются так, чтобы создать предпосылки для диалога. Они могут производить впечатление продолжающегося разговора. Создают ощущение фрагментарности текста, но начатое как фрагмент «письмо», как правило, всегда завершено, а новый текст посвящен уже иному вопросу. Эти «письма», включенные в книгу, в известном смысле, более разнообразны, чем личные. Гоголь явно стремится к тому, чтобы его слово было воспринято не только как собственное, личное, обращенное к себе, а вступившее в разнородное взаимодействие с другими мнениями. Он озабочен тем, чтобы все поняли: хлопоча о себе, замыкаясь в себе, скрывая и обнажая собственную внутреннюю жизнь, он мыслит не о самом себе, а если и возится с собою, то чтобы получить не сугубо личный результат. Вот этот выход гоголевского исповедального слова за пределы собственного «я» и не давался в личных письмах; может быть, до определенного времени и не требовался. Он обозначился как необходимость лишь тогда, когда исповедальность личного письма высветила рефлексию писательской исповеди, способной обернуться гипертрофией авторского «я», что в 1840-е гг. было неприемлемо для Гоголя.

Две взаимодополняющие тенденции, таким образом, образуют динамическое единство книги: авторская потребность высказать себя и одновременно посмотреть на себя со стороны. Думается, создавался особый вариант психологической художественно-документальной прозы, способной занять промежуточное положение между «Героем нашего времени» Лермонтова и романами более поздними, скажем, Л. Н. Толстого. Если продолжить размышление в этом направлении, то получится чуть ли не «Журнал писателя нашего времени» (по аналогии с Журналом Печорина). Это журнал писателя зарождающегося, для данного десятилетия непривычного, но далее все более упрочивающего свое положение в литературе.

В лермонтовском стихотворении 1840 г. («Журналист, читатель и писатель»), в завершающем монологе писателя как раз обнажен взгляд художника внутрь самого себя («Бывают тягостные ночи: / Без сна, горят и плачут очи, /на сердце хладная тоска...»8) — взгляд, опосредованно напоминающий гоголевскую «возню» с собой. Между Лермонтовым последних лет его творчества и Гоголем больше общего, чем может показаться на первый взгляд. «Выбранные места...» — это своего рода гоголевская «дума» о «нашем поколенье», ей свойственна та же напряженность самоанализа, которая проявилась в одноименном лермонтовском стихотворении. Говоря о «жажде исповеди душевной» как черте времени, Гоголь, может быть, прежде всего исходил из собственного опыта, но, вместе с тем, учитывал и даже по-своему аккумулировал некую скрытую тенденцию эпохи, которая мало кому в ту пору была заметна.

Он провоцировал обнаружение того, что в силу сложившихся культурных норм не выносилось наружу. Эпистолярное общение членов философских кружков второй половины 1830-х гг., конечно, предполагало исповедальное раскрытие себя, но в нем был немалый заряд эстетизма; во всяком случае, если не поза, то заявленная позиция: ничего не утаивать друг от друга, признаваться и в плотских грехах, и в духовной слабости. Подобное коллективное исповедание имело мало общего с внутренней душевной исповедью. Гоголь «собирал» другое. Он притягивал к себе подлинные чужие исповеди: П. А. Плетнева, Ю. Ф. Самарина, С. П. Шевырева, мало кому известного Д. К. Малиновского, даже М. П. Погодина, который ни за что бы ни признался, что исповедуется, но на самом деле никому другому так, как Гоголю не раскрывал (хотя и невольно) себя. Такого рода светская исповедь, в отличие от церковной, предполагала диалог равных, рассчитывала на ответное движение, в идеальном случае — исповедальное. Отвечая на упреки Гоголя, Плетнев откровенно говорит о себе («Наконец, что я за человек?»), а затем заявляет: «Но что такое ты?»9, рассчитывая, что на столь обнаженное, прямое слово искренним признанием ответит и Гоголь. Быть может, это и был путь «писателя нашего времени», как он мыслился автором «Выбранных мест...»? Книга могла бы быть окружена исповедями других людей, которые готовы были устремиться к Гоголю.

Поэтому чужое письмо (а не только свое, ставшее источником текста) занимало существенное место в структуре книги: как реплика в диалоге, как импульс для авторских размышлений, как характеристика «нынешнего времени». Поэтому Гоголь досадовал, что диалогизм книги не рассмотрели, сконцентрировав внимание на авторской личности. Полнота содержания последней гоголевской книги раскрывается только в том случае, если будет принята во внимание индивидуальность всех лиц, к которым адресует свои «письма» Гоголь: не только характер жизнедеятельности, скажем, губернаторши А. О Смирновой, или занимавшего «важные места» А. П. Толстого, или поэта Н. М. Языкова, или переводчика Одиссеи В. А. Жуковского и т. д., но внутренний, нравственный строй личности. В сущности, он и реконструируется Гоголем в книге (пусть, не каждый из «персонажей» принимал предложенный писателем образ). «Возня» с собой позволяла автору «Выбранных мест...» представить и близкие ему лица (разные грани характера которых он знал) очищенными от «повседневности». Повозившись с собой, писатель понял необходимость от этого отойти; может быть, снова закрыть себя. Исповедальность в целом предстала как форма, которая, извлекая наружу все несовершенство, не позволяет его смаковать, гипертрофировать — то есть воистину очищает. Так своих друзей собственной авторской волей Гоголь проводит через это состояние, оставляя читателям лишь то, что свидетельствует о неиссякающем нравственном потенциале личности.

Поездку в Иерусалим, давно задуманную, Гоголь, действительно, мог совершить лишь по выполнении подобного труда. Как известно, друзья ждали описания Палестины или в целом — Святой земли. Но отсутствие подобных описаний (по-разному толкуемое исследователями) у Гоголя может быть пояснено через характеристику другого сочинения, созданного современником писателя и представляющем собою также письма друзьям — «Письма Святогорца к друзьям своим о св. горе Афонской». Современными исследователями немало сделано для восстановления творчески-биографических контактов Гоголя с его современниками — лицами духовного звания10, но за пределами анализа подчас остаются сами сочинения. Дело, конечно не в «недосмотре» исследователей, а в разнородности текстов, представляющих трудность для сопоставления. И все же к определенному соотнесению «Выбранных мест...» и писем Святогорца (С. А. Веснина) побуждает одновременность работы (Письма о св. горе Афонской были начаты в 1843 г., а завершены в 184811), интерес авторов друг другу и несколько встреч; тематические переклички произведений и единая мировоззренческая их основа.

Любопытно, что литературность писем о. Сергия не только не завуалирована, но, напротив, подчеркнута — стихотворными текстами самого автора, предваряющими отдельные письма, использованием определенных черт романтического стиля, еще не ушедшего окончательно из литературы того времени, сознанием особого статуса переписки, как явления одновременно общекультурного и глубоко личного.

Вместе с тем не случайно первые читатели, познакомившись с безымянным сочинением, готовы были приписать его авторство А. Н. Муравьему. Путевые заметки, созданные по следам паломнической поездки, следовали определенным канонам описания святынь. На тот или иной определенный канон уже не мог быть ориентирован гоголевский текст при всей его связи с христианской традицией. Думаю, как и общение с архимандритом Феодором (Бухаревым)12 недолгие встречи Гоголя и Святогорца являли собою некое единство противоположностей и потому были взаимно интересны. Отцу Сергию дорого было христианское направление мысли писателя, но он не оценивал и тем более, не судил его сочинения со всей строгостью аскета. Гоголь в письмах иеросхимонаха находил тот стиль, к которому порою стремился приблизиться сам: письма Святогорца, в сущности, были тем «благодарным гимном», в желательности которого для себя Гоголь признавался в частных письмах.

Письма к друзьям монаха и писателя, действительно, оттеняли друг друга: цельность авторского сознания, однородность тематическая и единство стилевое одних писем (Святогорца) — рельефнее высвечивали напряженность авторского слова, тематическую широту и стилевое многообразие других. Индивидуальность «друзей» явственно проступает в гоголевском тексте. Святогорцу она не нужна, во всяком случае, не принципиальна, пожалуй, излишня. Она может быть учтена автором в личной переписке, но не становится предметом огласки, публичного внимания. Поэтому в отношении «Писем...» Святогорца невозможно и непродуктивно ставить вопрос о письме в структуре книги. Письма в ней — это не ряд отдельных писем, это цельная совокупность однородных текстов. Гоголь же отдельному, частному письму, за которым проступает личность адресата, придает совершенно новый статус. Частный эпистолярный диалог предстает не только как факт культурной жизни (как было с дружеским письмом пушкинской эпохи), или как проявление и сохранение психологизации философский штудий и частной жизни — в письме конца 1830-х гг., но жизни общественной и религиозной, в их желаемом единстве.

Именно этот особый статус частного письма, порожденный внутренним развитием, Гоголь упрочивает, укореняет в культуре, пользуясь знакомой ему литературной практикой, но прибегая и к новой, подчас создавая ее. Гоголь давал своим читателям, особенно доброжелательно к нему настроенным, право ожидать, что за «Выбранными местами...» последует какое-либо их продолжение. На смену напряженному, задевающему читателя слову «Выбранных мест...», обнажающему «страхи и ужасы России», должно бы было прийти другое слово, аналогичное, скажем, «Письмам Святогорца к друзьям своим...». Не должно ли было описание Палестины, которое упоминают в письмах к Гоголю, стать таким, условно говоря, вторым томом «Выбранных мест...»? Это могло бы быть описание святых мест по контрасту с описанием мест российских, но все же проистекающее из последнего, поскольку завершало гоголевскую книгу «Светлое воскресенье».

Можно, думается, сказать, что Гоголь использовал все возможности письма как литературной формы того времени, и по мере развития сюжета книги, эта форма постепенно «свертывается». Она, конечно, не исчезает, более того, последовательно выдержана в главах XX — XXX. Но «письмо» XXVIII («Занимающему важное место») так разрослось, что вобрало в себя элементы и публицистической статьи, и трактата (знаменательны переклички с трудом «О сословиях в государстве», в письме развертывается гоголевская концепция русского дворянства). А вслед за ними — своего рода итог, лаконично высказанное простое слово, близкое к духовному («Чей удел на земле выше» и «Напутствие»), две же последние главы — по структуре, по логике, по материалу — уже не письма. И «существо русской поэзии», и «светлое воскресенье») — две равноправные гоголевские темы — звучат как постепенно накапливаемые и извлеченные из всех предыдущих построений, как результат раздумий о божественном и мирском именно в их сопряжении.

Интересно, что в конце 1847 г. святителем Игнатием Брянчаниновым была задумана книга «Мой дар друзьям моим». Свое духовной ученице С. И. Снессоревой он сообщал, что им написано уже 15 статей, одну из которых, он конкретно называет — «Чаша Христова». В этом же письме содержится признание, что «образ изложения, наружная форма, самый слог, — может быть новость в духовной русской литературе». «Мне хочется, — пояснял он далее, чтоб книга моя была другом, всегда утешительным, никогда не обременительным <...> Хочу, чтоб книга удобоприступна была каждому, как друг»13. Нельзя утверждать, что Игнатий Брянчанинов задумал это издание (оставшееся неосуществленным) как полемическое дополнение к гоголевской книге, по подобное предположение представляется возможным. Не менее интересно и то, что святителю, увидевшему в книге Гоголя «смешение» «тьмы» и «света», захотелось создать нечто принципиально новое в русской духовной литературе — как Гоголю представлялось необходимым создать новое в литературе светской, но с опорой на духовную.

Подводя итог, можно обратить внимание на то, что чем пространнее оказывались главы, завершающие книгу (главы, уже преодолевшие форму письма), тем лаконичнее становились личные письма Гоголя, завершающие его эпистолярий. Вероятно, можно предположить, что жанр, столь значимый для писателя, свою миссию уже выполнил.

Примечания

1. Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. I. С. 183.

2. Там же. С. 80.

3. Там же. 415.

4. Там же. Т. II. С. 51.

5. Там же. Т. I. С. 247.

6. Там же. С. 87.

7. Подробнее см.: Анненкова Е. И. Эпистолярное наследие Н. В. Гоголя: исповедальность письма и рефлексия исповеди // Вестник Бирского государственного университета. Филология. 2003. Вып. 3. С. 5 — 10.

8. Лермонтов М. Ю. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1958. Т. I. С. 480.

9. Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. Т. I. С. 246 — 247.

10. Следует отметить прежде всего работы В. А. Воропаева: 1) Гоголь над страницами духовных книг. Научно-популярные очерки. М., 2002; Николай Гоголь. Опыт духовной биографии. М., 2008. О встречах Гоголя и о. Сергия (Веснина С. А. ), печатавшего свои сочинения под именем Святогорец, см. также: Манн Ю. В. Гоголь. Завершение пути: 1845 — 1852. М., 2009. С. 216 — 217. Заслуживает также внимания работа: Гольденберг А. Х. Гоголь и Иннокентий Херсонский (введение в тему) // Восьмые Гоголевские чтения. Н. В. Гоголь и его литературное окружение. М., 2009. С. 73 — 81. О Гоголе и св. Игнатии Брянчанинове см.: Любомудров А. М. Святитель Игнатий (Брянчанинов) и проблема творчества // Христианство и русская литература. Сборник второй. СПб., 1996. С. 24 — 81.

11. Первые публикации появились в журнале «Маяк» в 1845 г., первая и вторая части книги вышли в свет в 1850 (Письма к друзьям своим о св. горе Афонской. СПб., 1850).

12. См.: Дмитриев А. П. А. М. Бухарев (архимандрит Феодор) как литературный критик // Христианство и русская литература. Сб. второй. СПб., 1996. С. 160 — 201.

13. Св. Игнатий (Брянчанинов). Полное собрание творений. М., 2003. Т. V. С. 514.

К списку научных работ

«Заворожённый» (1945) 21 Августа в 15:00

К 120-летию Альфреда Хичкока

«Генератор случайных снов»

18 июня в Новом крыле Дома Гоголя открывается выставка «Генератор случайных снов»