У истоков «православного» гоголеведения: Пантелеймон Кулиш

Михед П. В. (Нежин/Киев, Украина), д.ф.н., ведущий научный сотрудник Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины / 2005

А труд для биографии Гоголя я понес страшный
(письмо Кулиша к Д. С. Каменецкому от 16 апреля 1858 г.)

Почти одновременно в двух московских издательствах (впервые после 1850-х годов!) переизданы труды Пантелеймона Александровича Кулиша — первого биографа Гоголя:

Кулиш Пантелеймон. Николай Васильевич Гоголь. Опыт биографии / Сост. Сергей Шумов и Александр Андреев. М.: Альтернатива-Евролинц, 2003. — 244 с.;

Кулиш П. А. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем / Вступ. статья и коммент. И. А. Виноградова. М.: ИМЛИ РАН, 2003. — 704 с. (далее цит. по этому изд., указывая номера страниц в круглых скобках после цитаты.).

«Выдающийся украинский писатель, историк, публицист, этнограф, общественный деятель» — так представляют Кулиша составители первого издания, куда, кроме ранней редакции биографии Гоголя, вошли фрагменты книги Нестора Котляревского «Гоголь», «Последние дни жизни Н. В. Гоголя» Алексея Тарасенкова, а также повесть Гоголя «Сорочинская ярмарка» и его статьи «Взгляд на составление Малороссии», «О малороссийских песнях». Выбор материалов для публикации не объяснен и выглядит не совсем обоснованным, но определенная мотивация такой компоновки просматривается. Видимо, книга должна была выйти к 150-летию со дня смерти Гоголя, и потому составители привели лаконичную «Хронику жизни» писателя. Книга вышла небольшим тиражом, хотя по своему характеру она, безусловно, была рассчитана на массового читателя.

Второе из представленных изданий принадлежит к жанру академических и вышло под грифом ИМЛИ РАН. Подготовлено оно известным гоголеведом Игорем Виноградовым — опытным текстологом, давним и серьезным интерпретатором творчества писателя. Тексты снабжены подробным научным комментарием, их предваряет пространная вступительная статья. В приложении впервые опубликованы черновые редакции из Записной книги Гоголя 1830-1834 годов, приведена хронологическая канва работы Кулиша над биографией Гоголя. Если к этому добавить наличие именного указателя, обязательного для подобного типа изданий, то очевидна научная ценность работы.

Единственное и главное, что вызывает возражение и даже некоторое недоумение, — это представленный литературный портрет и обрисованный человеческий профиль Пантелеймона Кулиша как первого биографа Гоголя. Редкий случай в издательской практике, когда составитель и комментатор в основном развенчивает своего предшественника, мимо труда которого не может пройти ни один серьезный биограф писателя и который, как ни покажется это странным, представляет... ту же ветвь гоголеведения, что и составитель этой книги. Может быть, в этом и разгадка? Борьба за первородство всегда ведется с особой жестокостью — история знает подобные примеры. Но... повременим с доказательствами такого предположения.

Каковы же претензии Игоря Виноградова к Пантелеймону Кулишу? Они разнообразны и разновелики: от полонофильства и неблагодарности своим российским благодетелям, которые проявили участие в становлении молодого литератора и даже выхлопотали его отцу «сомнительное дворянство», до греха, не прощенного всеми последующими поколениями поклонников великого писателя, — он, по мнению публикатора, несет вину за «пропавшие рукописи» (66-68). Но это все, думается, лишь сопутствующие прегрешения. Исходная и главная причина — идеологическая! — « тогдашний украинский сепаратизм«, к нему «принадлежал Кулиш (и Шевченко)» (14). Так упоминается всуе фамилия великого поэта. Он явно тревожит воображение исследователя, который уже несколько раз упоминал о Шевченко в своих статьях, но, вероятно, пока не находит повода заняться им вплотную. Ссылка в тексте на брошюру протоиерея Иоанна Чернавина «Тарас Шевченко и его религиозно-политические идеалы» (М., 2002), по-видимому, как на самый авторитетный труд в шевченковедении, дает возможность представить и очертания будущих рефлексий И. Виноградова о Шевченко.

«Тогдашний украинский сепаратизм» явно задевает ученого. Не знаю его отношения к русскому сепаратизму, а украинский и польский Игорь Виноградов не любит точно. Но именно это политическое явление, «страшно далекое» от литературоведения, и есть, думаю, точка отсчета в его оценках. Отсюда, по мнению исследователя, все беды Пантелеймона Кулиша, а главное — неприятие им «прорусского пафоса» повести «Тарас Бульба» (14), внушенное коварным поляком Михаилом Грабовским, и критика Кулишом «украинских повестей» Гоголя. С этим и борется исследователь, развенчивая первого биографа Гоголя.

Представляется, по меньшей мере, странным, что такой глубокий и серьезный ученый, как Игорь Виноградов, выстраивает концепцию отношения к Гоголю Кулиша лишь на его неприятии повести «Тарас Бульба», страстной апологии которой (естественно, во 2-й ред., с «белым царем») посвящена часть вступительной статьи. Причину же неприятия автор видит в том, что в свое время польский литератор Михаил Грабовский «дурно» повлиял на Кулиша, выбрав самый незамысловатый, рассчитанный на простаков метод, известный с незапамятных времен... Даже неискушенному читателю, именно ему адресованы все доказательства, должно стать очевидно: коварный поляк похвалил Кулиша, поставив под сомнение историческую достоверность повести Гоголя. А недальновидный Плетнев не сумел понять «глубокое религиозно-политическое содержание повести» (10) и поместил письмо Грабовского в «Современнике» с критикой повести и похвалами Кулишу. Мало того, Плетнев объявил статью Грабовского «преумной, прекрасной». Подобные похвалы, по мнению Виноградова, сыграли злую шутку с автором: «... упиваясь ими, Кулиш со временем и сам оказался на позициях польской партии и „казакофоба“ Сенковского» (17).

Сразу хочу поставить под сомнение этот главный и базовый тезис исследователя, обычно щепетильно относящегося к документу. Знакомство Кулиша и Грабовского произошло летом 1843 г., о чем свидетельствует письмо Кулиша к М. В. Юзефовичу от 31 июля. При знакомстве Грабовский положительно отозвался о романе «Михаил Чернышенко». Кулиш писал: «Он (Грабовский. — П. М.) говорит, что я первый постиг элементы души запорожской, что со временем я напишу что-нибудь равное Ваверлею, Пуританам и пр. А мои народные легенды (в „Киевлянине“) он ставит единственными в русской литературе»1. Главная же похвала прозвучала осенью (письмо от 17 ноября 1843 г.). Но за полгода до этого, весной, познакомившись со 2-й ред. «Тараса Бульбы», Кулиш сообщал Юзефовичу: «Гоголь, под влиянием Гомера, дополнил своего „Тараса Бульбу“ и возвысил его достоинства. В описании битвы он совершенно подражает манере гомеровской, и это ему чудесно удалось. Жаль только, что, вычисляя, как в Илиаде, множество ратующих героев, он сочиняет их имена. А я в этом случае взял бы их или [из] народных песен, или из старинных бумаг. Это необходимое условие исторической поэмы». Как видим, Кулиш еще до знакомства с Грабовским имел претензии к исторической стороне повествования. Их же он будет повторять и развивать позже. И это соответствует логике будущей критики украинских повестей Гоголя. Основываясь на этих критериях, Кулиш в новой редакции отмечает и положительное: «Гоголь больше теперь вчитался в малороссийскую старину, глубже вгляделся в душу южных руссов и выразил в „Тарасе Бульбе“ многие новые черты народного характера, быта и военных „звычаев козацких“»2. Это, по мнению Кулиша, является вектором реализации «условий исторической поэмы». К слову, И. Виноградов, цитируя письмо, и не замечает, что Кулиш упрекает Гоголя в том, что тот, по мнению Кулиша и его представлениям об историческом повествовании, не выполнил важное и «необходимое условие исторической поэмы». Более того, на основании той же цитаты Виноградов утверждает, что до знакомства с Грабовским «Кулиш высоко оценивал в те годы „Тараса Бульбу“ и творчество Гоголя в целом» (4) и что «именно со знакомства с Грабовским открывается, можно сказать, „другой“ Кулиш» (7). Утверждать это, даже в увлечении, значит за деревьями не видеть леса. Подобное истолкование высказываний и оценок встречается и в комментарии к мнению М. Максимовича, чьи лекции слушал Кулиш. Я склонен думать, что именно они решающим образом повлияли на его отношение к «Тарасу Бульбе». Максимович первым, к слову, сравнил историзм Пушкина и Гоголя и отметил, что «свойство его (Гоголя. — П. М.) поэтического гения было уже таково, что действительную жизнь он своевольно пересоздавал, преображал в новое бытие, художественно-образцовое; и в этом отношении наш другой великий художник, Пушкин, по свойству своего гения, в поэме „Полтава“ был покорней исторической действительности, чем Гоголь в своем „Тарасе Бульбе“»3. Виноградов отказывается замечать такие отличия и сурово констатирует: «Этому пониманию специфических особенностей художественного произведения, сравнительно с хроникой или летописью, Кулиш в дальнейшем — в соответствии с изменившимися взглядами на историю Южной Руси — будет постоянно противопоставлять свое мнение о якобы исторической „недостоверности“ „Тараса Бульбы“» (4). Подобный упрек Кулишу, писателю и историку, в неразличении природы исторического и художественного повествования выглядит несколько наивно.

Видимо, не случайно И. Виноградов и не приводит подробную справку о Михаиле Грабовском, оказавшемся, по мнению ученого, в центре одного из важных эпизодов литературной жизни России. Главное, чего не забывает указать Виноградов, — его происхождение. Поляк, а значит католик, — для «православного» гоголеведения персонаж заведомо отрицательный, которому веры быть не может и от которого надо ожидать какого-нибудь коварства. Вот и заимствует автор из арсенала неистовой советской критики мысль о том, что «украинская школа» в польской литературе была «третьей унией». Выглядит это достаточно странно, ибо Грабовский принадлежал к консервативному лагерю имперской интеллигенции (о котором охотно и с пиететом пишет наш исследователь) и был далек от польского радикализма. Сын офицера русской армии, он не принимал участия в ноябрьском восстании, будучи противником всяких заговоров и восстаний. М. Грабовский известен как лидер петербургского кружка польских литераторов, группировавшихся вокруг журнала «Tygodnik Petersburski», был одним из идеологов «украинской школы» в польской литературе, увлекался идеями панславизма. При этом он придерживался мысли о закономерности упадка польского государства и признавал морально-цивилизаторскую миссию России в Европе. Понятно, если рассказать об этом, то чем же тогда объяснять происки Грабовского?!

Однако, при «реакционно-консервативных взглядах»4, Грабовский был чрезвычайно требователен к исторической беллетристике и считал, что ее цель — воспевать и культивировать прошлое, «отказываясь от какого-то ни было критицизма». Он был «слишком археолог и коллекционер» (Н. Зеров), и повесть Гоголя не отвечала, по его мнению, требованиям «антикварного реализма». Этим и объясняется его критика «Тараса Бульбы», хотя свои исторические повести Грабовский позднее именовал «отъявленным враньем на историческом фоне»5. И в этом смысле «Тарас Бульба» должен был бы его удовлетворить. Но предъявлять претензии другим всегда легче... Вот критерии исторического романа, о которых Грабовский писал Кулишу: «Високий род исторического Романа, чадо нашого века, есть произведение глубокой учености», «роман исторический есть игра самой истории пред нашими глазами, и потому нужно, чтобы драма его совершалась в условиях естественных и правдоподобных». И еще: «... недостает ему важного условия Романа — исторической видописи». После чего приведен пример исторического несоответствия в изображении эпохи: «Полька ХVІІ века, девушка знатной фамилии, амурится с мальчишкой, который влез к ней сквозь камин! Для этого нужна не ветреная полька, а разве нынешняя воспитанница госпожи Занд — и то вряд ли еще!»6

Но наш исследователь следует другой логике, а именно: дело в чрезмерной уязвимости Кулиша, в его непомерном честолюбии и преувеличенной падкости на похвалу. Да, Кулиш не лишен был этих родовых качеств творческой личности. Но тогда надо бы объяснить, почему более весомая похвала самого Гоголя (величина несравнимая!) не возымела такого действия на впечатлительного Пантелеймона Александровича. Ведь Гоголь, как известно, при жизни удостоил такого внимания немногих. Чего стоит его отзыв в статье «О „Современнике“». Благожелательный и одновременно критический взгляд Гоголя на творчество Кулиша между тем никоим образом не повлиял на оценки последним «Тараса Бульбы» и украинских повестей Гоголя, а ведь он был первым публикатором статьи «О Современнике». По всему видно — Кулиш руководствовался другими критериями. Любопытно, как объясняет данные факты современный публикатор Кулиша. Он понимает, что гоголевская похвала нуждается в объяснении и замечает: «Тем не менее (! — П. М.) гоголевская — благожелательная в целом — оценка вряд ли могла удовлетворить честолюбивого Кулиша. После похвал Грабовского его доверие и признательность можно было, думается, „заслужить“ лишь безусловным одобрением его произведений» (16). Другой причины И. Виноградов просто не видит и, вероятно, поэтому столь настойчив и последователен в отстаивании своей версии. Он не принимает во внимание и тот факт, что Кулиша, как известно, удостаивали высоких оценок не только поляк Грабовский, но многие русские деятели культуры. Любопытна и реакция Кулиша на эти похвалы. После одной из них, безусловно, весомой, принадлежавшей М. Погодину, он писал своему доброжелателю 2 марта 1843 г.: «Письмо Ваше весьма меня обрадовало, ибо до сих пор не знал, как думать о своем романе. Хотя некоторые из моих знакомых и хвалили его, однако ж я их похвалам не совсем доверял, думая, что все это делается, как говорят поляки, przez grzecznosc. Ваше же одобрение столько уверило меня в небесполезности моих занятий, что я осмеливаюсь приступить со временем и к другому роману, если почувствую себя достаточно подготовленным». При этом Кулиш особо не обольщался и понимал недостатки своего произведения: «Все Ваши замечания совершенно справедливы. Не удивительно, что сие мое детище родилось со значительными недостатками. Я писал его при самых неблагоприятных для меня обстоятельствах. Меня мучили жестоко, и моя душа редко могла приходить в то спокойное состояние, которое (по крайней мере в моей природе) необходимо для самодовольного творчества». Вряд ли можно упрекнуть автора в невероятном честолюбии, скорее, наоборот. Взвешенно, смиренно, с достоинством он признает: будь обстоятельства иными, книга могла получиться лучше. А обращение к польскому языку в письме явно указывает на источники и других похвал. Кроме того, Погодин высоко оценивал Кулиша и за глаза, как, например, в письме к Плетневу от 18 мая 1846 г. (т. е. тремя годами позже): «У Кулиша отличный талант и смысл. Жаль, что для разнообразия не достает, или не видать еще, веселости. Спасибо Вам, что Вы приютили его, а в Киеве, который хотят русить и который не имеет ни профессора русской истории, ни профессора русской словесности, нет ему места! О любезное отечество!»

Если на основании критического отношения к «Тарасу Бульбе» мы будем предъявлять иск современникам Гоголя, следует начинать с Пушкина. И. Виноградов не прошел мимо этой темы, но по-своему расставил акценты, не приняв во внимание мнения пушкинистов. Как известно, поэт не пришел в восторг от повести Гоголя и лишь «начало» ее отметил как «достойное Вальтера Скотта». Известны и более благожелательные высказывания Пушкина, записанные Бартеневым со слов Павла Нащокина: «... хвалил „Ревизора“, особенно „Тараса Бульбу“»7. Да и сам Гоголь в письме к Жуковскому, говоря о «Старосветских помещиках» и Тарасе Бульбе», указывал, что они «изобилуют» «недостатками», которые, правда, «вовсе неприметны были для всех, кроме вас, меня и Пушкина» (ХI, 98). По мнению исследователей, во 2-й ред. повести Гоголь учел замечания Пушкина и... отказался от «вальтерскоттовского начала», которое нравилось поэту, тем самым отстаивая свой принцип отражения истории. Касаясь этого вопроса в книге «Гоголь и Пушкин», Г. П. Макогоненко резонно заметил: «Для Пушкина, прочно стоявшего на позициях историзма, автора „Истории Пугачева“ и только что, в 1836 году, законченного исторического романа „Капитанская дочка“, эти принципы гоголевского повествования были неприемлемы»8. Ему вторит В. Казарин, специально занимавшийся этой проблемой: «Поиски идеала сосредоточились в прошлом, воспринятом „глазами народа“, при этом „народ“ отождествлялся с „нацией“, социальный утопизм этой позиции „разводил“ А. Пушкина и Н. Гоголя в их поисках в области исторической прозы»9. Мнение И. Виноградова заставляет вспомнить привычную «школьную» схему ученичества Гоголя: «Очевидно, что „Тараса Бульбу“ можно даже прямо назвать осуществлением одного из пушкинских замыслов...» (60).

Будучи знаком с перепиской Кулиша и Шенрока, И. Виноградов не мог не заметить, что Кулиш тоже прибегал к сравнительному анализу историзма Гоголя и Пушкина и был в отношении Гоголя категоричен: «Что касается его попыток воспроизвести былое, то в этом ему далеко до Пушкина, как до небесной звезды»10c. А в другом месте Кулиш использует социально-этнический принцип объяснения: «Козацкий потомок был преисполнен веры в то, что существовало только в воображении фанатиков да в сердце беспощадных обманщиков массы. Потомок московского боярства основывал свое изучение эпохи на точных, самостоятельно штудированных документах, которые обнаруживали для него всякий вымысел, как обнаруживает его сама действительность»11. Хотя Кулиш как человек позитивистской эпохи явно недооценивал мифопоэтическую слагаемую художественного творчества, характеристика гоголевского историзма в приведенной цитате, на наш взгляд, справедлива до сих пор и касается не только Гоголя, но и многих его интерпретаторов.

Естественно, Кулиш, человек талантливый и творческий, был личностью неординарной, противоречивой (впрочем, как и другие его современники), проявления которой не укладываются в стандартные схемы. Вот и Плетнев, по мнению И. Виноградова, чего-то там «не смог», и Шевырев почему-то высоко оценил роман Кулиша — один из первых его опытов, — а ведь был, как известно, суров в оценках: к его мнению прислушивался сам Гоголь. Факты общеизвестные... А что честолюбив был Пантелеймон Александрович, так это тоже давно известно. И менял он свои позиции, даже взгляды. Таким его сделали время и судьба его народа, принадлежность к которому он всегда осознавал (но не всегда с восторгом, иногда с горечью). Что же касается отношения Кулиша к Гоголю, то Викентий Вересаев определил его наиболее точно — как «благоговейно хвалебное»12.

К слову, еще более «благоговейно хвалебным» было отношение к Гоголю другого «сепаратиста» — Тараса Шевченко, всуе помянутого Виноградовым (видимо, для того, чтобы сразу со всеми разобраться). Опять же парадокс, которого то ли не знает, то ли не желает замечать ученый. Находясь в ссылке за беспощадную критику самодержавия и за декларацию своего права видеть украинский народ равным среди равных в славянской федерации народов, о чем мечтали кирилло-мефодиевцы, Шевченко прочитал «Выбранные места», над которыми тогда потешалась почти вся либеральная и консервативная российская критика, и написал о них В. Н. Репниной (7 марта 1850 г.): «... я всегда читал Гоголя с наслаждением... Меня восхищает ваше теперешнее мнение — и о Гоголе, и о его бессмертном создании! Я в восторге, что вы поняли истинно христианскую цель его! да!.. Перед Гоголем должно благоговеть как перед человеком, одаренным самим глубоким умом и самою нежною любовью к людям!.. Гоголь — истинный ведатель сердца человеческого! Самый мудрый философ! И самый возвышенный поэт должен благоговеть перед ним как перед человеколюбцем! Я никогда не перестану жалеть, что мне не удалось познакомиться лично с Гоголем. Личное знакомство с подобным человеком неоцененно, в личном знакомстве случайно иногда открываются такие прелести сердца, что не в силах никакое перо изобразить!»13 (на мой взгляд, этот текст достоин войти в антологию «Гоголь и православие»). Как объяснить такое проницательное понимание гоголевского замысла?14 Как-то не помешал «сепаратизм» Шевченко понять то, что тогда не поняли многие из сознательных русских людей. И начинают понимать только теперь, если верить Виноградову: «Лишь в новейших биографических работах о Гоголе В. А. Воропаева облик писателя начинает приобретать подлинные, глубоко присущие ему черты художника-христианина» (69). Впрочем, это выглядит явным преувеличением. А к образу художника-христианина мы еще вернемся...

Разумеется, как человек другой эпохи Кулиш критически оценивал изображение Украины в ранних повестях Гоголя: он видел много неточностей этнографического плана, как ни покажется это странным, потому что имел опыт этнографических исследований (об этом говорят «Записки о Южной Руси»). Критически он воспринимал и «Тараса Бульбу», где Гоголь «обнаружил крайнюю недостаточность сведений о малороссийской старине и необыкновенный дар пророчества в прошедшем»15. В этих словах, исполненных откровенной иронии, поразительно точно определен пафос «Тараса Бульбы». Другое дело, что эта гениальная повесть переросла сама себя — так бывает в истории литературы. Мне уже приходилось говорить о том, что сегодня никто не придает никакого значения риторике о «белом царе»16. И украинские, и русские школьники видят в этом, скорее, какой-то исторический анахронизм, нежели реальный (тем более — пророческий!) смысл. Величие Гоголя в другом: он воспевал духовную мощь Народа, в том числе и в образе царя, который «подымается из русской земли... и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» (II, 172).

А грех Кулиша, скорее всего, в том, что он, по сравнению с Гоголем, — человек иной эпохи, тем и отличается, например, от Максимовича, отстаивавшего в дискуссии с Кулишом идеалы своей юности. Новая позитивистская эпоха критически смотрела на романтические фантазии Гоголя глазами Кулиша и была достаточно последовательна в своем отрицании предшествующего периода культурного развития. Такова логика смены культурных эпох. И лишь последующая символистская эпоха окончательно утвердит гениальность Гоголя.

Многое из того, что написал позже Кулиш о Гоголе, кажется, не может не удовлетворить И. Виноградова. Вот, например, тезисы из статьи Кулиша «Об отношении малороссийской словесности к общерусской», опубликованной в далеко не либеральной «Русской беседе»: «Гоголь, уроженец Полтавской губернии, той губернии, которая была поприщем последнего усилия известной партии малороссиян (приверженцев Мазепы) разорвать государственную связь с народом великорусским, воспитанный украинскими народными песнями, пламенный до заблуждений бард козацкой старины, возвышается над исключительною привязанностью к родине и загорается такой пламенной любовью к нераздельному русскому народу, какой только может желать от малоросса уроженец северной России. Может быть, это самое великое дело Гоголя по своим последствиям, и, может быть, в этом-то душевном подвиге более, нежели в чем-либо оправдается зародившееся в нем еще с детства предчувствие, что он сделает что-то для общего добра». Хотя... может, действительно, в этом своя последовательность?.. Но и тогда Кулиш был критически настроен против историзма «Тараса Бульбы»: «Перечитывая теперь „Тараса Бульбу“, мы очень часто находим автора в потемках, но где только песня, летопись или предание бросают ему искру света, с непостижимой зоркостью пользуется он слабым ее мерцанием, чтоб распознать соседние предметы. И при всем том „Тарас Бульба“ только поражает знатока случайной верностью красок и блеском зиждущей фантазии, но далеко не удовлетворяет относительно исторической и художественной истины». Вместе с тем Кулиш находит и извинительное для автора обстоятельство: «В его время не было возможности знать Малороссию больше, нежели он знал. Мало того: не возникло даже и задачи изучить ее с тех сторон, с каких мы, преемники Гоголя в самопознании, стремимся уяснить себе ее прошедшую и настоящую жизнь». Более того, он указывает, и вполне справедливо, на роль, которую повесть сыграла в пробуждении интереса к Украине — даже у историков: «Судя строго, малороссийские повести Гоголя мало заключают в себе этнографической и исторической истины, но в них чувствуется общий поэтический тон Малороссии. Они подходят ближе к нашим народным песням, нежели к самой натуре, которую отражают в себе эти песни. Нельзя сказать, чтобы произведения Гоголя объяснили Малороссию, но они дали новое, сильное побуждение к ее объяснению. Гоголь не в состоянии был исследовать родное племя в его прошедшем и настоящем»17. Историзм наступавшей позитивистской эпохи разительно отличался от историзма романтической эпохи, и Кулиш в своей критике закономерно опирался на переменившийся «дух эпохи», на новейшие знания, в том числе и по истории Украины.

Много в статье Виноградова содержится и мелких упреков, когда Кулишу, например, ставится в укор даже его же усердие и активность: «Подгоняемый известием о составлении Шевыревым биографии Гоголя, Кулиш с удвоенной энергией берется за работу» (23). Ни в 1850-е годы, ни сегодня, как известно, никто не имеет монопольного права на Гоголя и на истину о нем. Понимал это и С. Аксаков, столкнувшийся с неуязвимым С. Шевыревым, о чем подробно рассказывает автор вступительной статьи. Но если Аксаков охотно делился с Кулишом воспоминаниями о Гоголе, то Виноградов, рассказывая о конфликте между Аксаковым и Шевыревым, во всем видит происки первого биографа: «Этими затруднительными (для кого? — П. М.) обстоятельствами и решил воспользоваться Кулиш... он начинает все более интересоваться неизданными автографами Гоголя» (25). То есть, по мнению автора, виновата не бюрократическая, державшая в страхе всех и вся царская власть, боявшаяся даже после смерти писателя-мученика появления любого нового слова о нем (не говоря уже об издании неизвестных ранее произведений), урезавшая руками цензуры даже «Размышление о Божественной Литургии»... нет, во всем виноват Кулиш! Действительно, в последовательности Виноградову не откажешь.

Торопливость Кулиша объясняется совершенно иными факторами, а не современной соревновательностью: кто не успел — тот опоздал. После смерти Гоголя русские интеллектуалы продолжали обсуждать «Выбранные места», где звучит тема смерти. И это вызывало особое отношение к физической смерти самого Гоголя. Она была предсказана в его «Завещании», отвергнутом большинством и ставшем предметом публичного обсуждения, упреков и насмешки. И надо отдать должное Кулишу, который, без преувеличения можно сказать, гениально уловил ситуацию ожидания в обществе ответа на вопрос: кем все-таки был Гоголь, что с ним произошло, какова природа этого феномена? Ведь и смерть Гоголя рассматривалась как событие необычное. И. Тургенев писал И. Аксакову: «Скажу Вам без преувеличения, с тех пор, как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя... Эта страшная смерть — историческое событие — понятна не сразу; это тайна, тяжелая, грозная тайна — надо стараться ее разгадать... но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто разгадает... все мы в этом согласны»18. Не без влияния, видимо, И. Тургенева И. Аксаков в статье «Несколько слов о Гоголе» напишет: «Вся жизнь, весь художественный подвиг, все искренние страдания Гоголя, наконец, сожжение самим художником своего труда, над которым он так долго, так мучительно работал, эта страшная, торжественная ночь сожжения и вслед за этим смерть — все это вместе носит характер такого события, представляет такую великую, грозную поэму, смысл которой еще долго останется неразгаданным»19. Это высказывание стало одним из камертонов задуманной книги.

Кулиш нашел и ту единственную форму, что отвечала ожиданиям публики. Не мудрствуя лукаво, он продолжил «Выбранные места из переписки с друзьями», представив еще неизвестные читателю грани жизни Гоголя, ее событий в форме писем самого писателя. Понятно, что все эти факты прошли своеобразный отбор, который должен был укрепить сакральный ореол Гоголя, показать его как «художника-христианина». Именно эти слова определяют объект «православного гоголеведения». А попутно замечу, что И. Аксаков очень проницательно определил замысел и главную мысль книги Кулиша. Прообразом для книги стали «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. Именно письма в книге Кулиша становятся центральным звеном беллетристического рассказа автора и главной формой представления читателю портрета Гоголя. Понимая, что в собственном изложении в «Выбранных местах» Гоголь лишил читателя предыстории своей жизни (восполненной «Авторской исповедью»), Кулиш реализует мысль, которую сам Гоголь высказал в «Авторской исповеди»: «Я не менялся...»

Важно подчеркнуть, что сознательная ориентация на произведение Гоголя, получившее столь противоречивую оценку в российском обществе, говорит о том, что Кулиш тем самым поддержал писателя, еще раз привлек внимание к его фигуре, заставив вновь вернуться к обсуждению феномена позднего Гоголя. Особый вопрос, который далеко бы нас увел от предмета разговора, а потому не может здесь быть предметом обсуждения, это вопрос о влиянии Гоголя на все дальнейшее творчество и жизнь Кулиша. Гоголь останется с ним, апостольский профиль Гоголя будет будоражить воображение Кулиша всю оставшуюся жизнь. Человек страсти, он, за что бы ни брался, доводил до конца: была ли это биография Гоголя или перевод на украинский язык Святого Писания.

Да и сам Игорь Виноградов, вопреки акцентуации на ухищрениях биографа Гоголя и утверждениях о сомнительной моральной подоплеке работы Кулиша над биографией, вынужден все же признать, что материалы книги «Опыт биографии...» « высветили многие черты подлинного облика Гоголя«. И все это «несмотря на либеральные воззрения биографа, несмотря на то, что „Опыт...“ был опубликован в либеральном (? — П. М.) журнале» (29). То есть, несмотря ни на что...

Книга Кулиша, как известно, имела большую критику, к автору было много претензий. Но это происходит со всеми биографами Гоголя. До сих пор. Не надо далеко ходить: достаточно вспомнить недавние отзывы на книгу Игоря Золотусского. А ведь тот располагал опытом более чем столетнего изучение жизни и творчества писателя. И всему виной... сам Гоголь. Еще мудрый С. Аксаков предупреждал: « Биография Гоголя заключает в себе особенную, исключительную трудность, может быть, единственную в своем роде« (576). И там же добавлял: «Гоголя, как человека, знали весьма немногие», — а затем еще категоричнее: «Одним словом, Гоголя никто не знал вполне. Некоторые друзья и приятели, конечно, знали его хорошо, но знали, так сказать, по частям. Очевидно, что только соединение этих частей может составить целое, полное знание и определение Гоголя» (577-578). Эти высказывания С. Аксакова служили указующим перстом, по которому Кулиш «выработал собственный взгляд на Гоголя» (576). Впоследствии эта мысль звучала почти у каждого, кто пытался объяснить личность Гоголя. К. Мочульский, например, замечал: «О Гоголе можно было бы написать две биографии, стоит только распределить материалы о нем на две части: светлое лицо и темное. В сущности, биографы, начиная с самых ранних, Кулиша и Шенрока, так и поступали. Вот почему у нас до сих пор нет единого Гоголя». И заключает пессимистически: «Следовало бы признать противоречивость натуры Гоголя и оставить попытки примиряющего синтеза. Подводить автора «Мертвых душ» под «гармонию» — значит подменять его личность собственным вымыслом»20.

Для нашего автора образцом являются работы о Гоголе Владимира Воропаева: «Лишь в новейших биографических работах о Гоголе В. А. Воропаева облик писателя начинает приобретать подлинные, глубоко присущие ему черты художника-христианина. Понадобилось, таким образом, почти полтора века, чтобы „традиция“, заданная первым биографом Гоголя, была отчасти исправлена в соответствии с реальным содержанием предмета исследования» (69). Несколько странно это читать по той простой причине, что в разветвленном сюжете истории гоголеведения и Владимир Воропаев, и Игорь Виноградов принадлежат, по моему мнению, к той же ветви гоголеведения, у начала которой стоял Кулиш, и поэтому они ученики Кулиша, продолжатели его дела. Мне кажется очевидным тот факт, что от Кулиша берет начало то направление в науке о Гоголе, которое сегодня — одни шутя, другие всерьез — называют «православным гоголеведением». Поэтому не случайна оговорка автора о «традиции», ведущей к Воропаеву. Кавычки здесь явно излишни. Сошлюсь на исследователя, который по традиции не жалует ни христианского толкования гоголевского творчества, ни самого Кулиша, но между тем дает совершенно справедливые оценки с иных, правда, позиций: «Какие же мысли стремился внушить (и закрепить в гоголеведении) П. Кулиш? Прежде всего в «Опыте...» и в «Записках...» наиболее высокую оценку получает последний период деятельности Гоголя, начиная с выхода в свет «Выбранных мест из переписки с друзьями». Это, в трактовке Кулиша, время беспримерного возвышения, «торжества христианина над художником» и «возрождения христианина в художнике», время осуществления «высшего назначения», предначертанного уже в ранние годы жизни писателя и предчувствуемого им. Вся биография Гоголя, согласно концепции автора «Записок...», — это непрерывное движение к высшей цели морального самосовершенствования, последовательный и закономерный путь к религиозному мистицизму. «Великим подвигом» считает Кулиш даже сожжение Гоголем второго тома „Мертвых душ“ во имя морального „самоочищения“»21. Эти оценки принадлежат не апологету Кулиша, скорее, наоборот — его идейному противнику, крупнейшему современному гоголеведу Н. Крутиковой. Они справедливы, хотя высказаны с совершенно других позиций. И даже защищая Кулиша от обоих авторов, я охотно подписался бы сам под процитированными выше словами.

Для доказательства близости концептуальных подходов Кулиша и Воропаева можно было бы привести много аргументов. Не стану этого делать по той причине, что сам Владимир Воропаев не имеет прямого отношения к тезисам своего ученика. Приведу лишь несколько высказываний Кулиша, которые легко соотнести с идеями современного ученого и под которыми на этот раз, как мне кажется, охотно бы подписался сам Владимир Воропаев.

«Гоголя не могло удовлетворить развитие в себе одного художественного таланта, что для многих гениев служит конечною целью всех стремлений. В его натуре заключена была особенная тоска по иной жизни, никогда не дававшая ему успокоиться надолго. Эту тоску он чувствовал, не зная ей имени, уже в четырехлетнем возрасте, и она же томила его душу потом, в минуты высочайших художественных созерцаний. Из этих двух начал — ясновидения земной жизни и стремления к жизни лучшей — развивается вся история существования Гоголя. Здесь скрывается причина задач, на разрешение которых он потратил лучшие свои годы, годы успехов литературных, годы любви и дружбы. И чем выше становился взгляд его на искусство, тем строже был он к себе, как к человеку; ибо искусство было для него только средством к устремлению ближнего туда, куда он сам стремился. Потому-то он часто, сознавая всю силу своего таланта, оставлял его надолго в бездействии и, вместо творческой работы, воспитывал свою душу в любви и разуме христианском» (375).

«Есть люди — и их довольно много — которые, не находя возможности согласить в уме противоположные, по-видимому, поступки Гоголя в разные эпохи его жизни, полагают, что он только впоследствии начертал себе известный план поведения, и уверял себя и других, что он никогда не чувствовал и не действовал иначе. Но ведь это же самое говорят и относительно его религиозности, опираясь на нескольких словах, вырывавшихся у него из уст в минуты беззаботной веселости. А между тем он смертью своею доказал, что он был не только истинный христианин, но и покорнейший сын Православной Церкви» (246).

«... душа Гоголя была расположена к религиозному самоугублению, которое впоследствии сделалось главною чертою его нравственного образа» (308). «Борьба артиста с христианином в Гоголе давно уже сделалась очевидною для каждого» (411).

Я вижу очевидную связь между идеями, высказанными Пантелеймоном Кулишом, и концепцией Владимира Алексеевича Воропаева, развивающего мысли своего предшественника.

А вот под этой пространной мыслью первого биографа Гоголя подписались бы многие: смею думать, что она относится к самым ярким страницам, когда-либо и кем-либо написанным о Гоголе: «Каждый из нас получает спасительные уроки посреди нравственной темноты, в которой мы нередко вращаемся здесь на земле; каждый бывает озаряем внезапно, как молнией, ясным сознанием греховной бездны, из которой следует нам выдти, чтоб заслужить дарование высшей жизни; каждый дает самому себе обет сделаться лучшим, исправить путь свой и успокоить своего внутреннего судью. Но многие ли в состоянии держаться на той высоте самосознания, на которую возводят нас какие-нибудь сильные душевные потрясения? многие ли вызывают из глубины сердца умолкнувшие в нем благодатные, хотя и горестные, чувства? многие ли остаются верны своему обету посреди житейских забот, бедствий или суетных удовольствий? Гоголь старался помнить в сердце полученный урок вечно, признательно и благодарно. В каких бы формах ни выражались его чувства, но и самые закоренелые его порицатели не могут отвергать, что он явил в себе образец живой души, постоянно бодрствовавшей над своим бессмертием и постоянно обращенной к Богу. Писатель, возвысившийся столь быстро до первостепенного значения в литературе, окруженный куревом похвал, упоенный почти всеобщим сочувствием, он, вместо беззаботного наслажденья жизнью, углубляется в тайники своей души, исповедует перед целым миром грехи свои, попирает ногами картинную маску, в которой до тех пор представлялся он ближним, рыданиями пред Господом очищает свою душу, собирает всего себя, чтобы создать творение, действительно полезное людям, и умирает в сознании своего несовершенства, своего недостоинства быть глаголом истины, как он понимал истину. Неужели и этого еще мало от слабого существа человеческого?.. Нет, мы не должны возвышать против него осудительный голос; мы должны удивляться в нем необычайному напряжению нравственных сил и сочувствовать великой скорби, которою скорбела душа его» (599). Написано это Кулишом в том же возрасте, когда Гоголь написал «Выбранные места». По сравнению с этим все обвинения в полонофильстве, сепаратизме и «потерянных рукописях» как-то мелки. Дай нам Бог всем подняться до такого понимания Гоголя!

Даже идея монашества, взлелеянная Владимиром Воропаевым в поиске «соответствия с реальным содержанием предмета», акцентно выражена у Кулиша. Он поместил на одной странице два высказывания на эту тему. Сначала фрагмент из письма Гоголя к Н. Языкову (от 10 февраля 1842 г.): «Меня мучит свет и сжимает тоска, и, как ни уединенно я здесь живу, но меня тяготит — и здешние пересуды, и толки, и сплетни. Я чувствую, что разорвались последние узы, связывавшие меня со светом. Мне нужно уединение. О, как бы весело провели мы с тобой дни вдвоем за нашим чудным кофием по утрам, расходясь на легкий тихий труд и сходясь на тихую беседу за трапезой и ввечеру! Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха» (406). Далее Кулиш замечает, что цитата «показывает самым определительным образом, как смотрел на себя Гоголь». При этом он ссылается на его письмо к Н. Белозерскому: «Здоровье мое и я сам уже не гожусь для здешнего климата; а главное — моя бедная душа: ей нет здесь приюта, или лучше сказать, для ней нет такого приюта здесь, куда бы не доходили до нее волненья. Я теперь больше гожусь для монастыря, чем для жизни светской» (406; это письмо Кулиш ошибочно датирует 1842 г., большинство изданий теперь датирует его 1840-м). Можно лишь предположить, что мысли Гоголя о монашестве и монастыре позволили Кулишу соединить письма. Я далек от мысли, что Воропаев пришел к своей идее под влиянием именно Кулиша, но не лишен любопытства тот факт, что тезис об «аскетических устремлениях» Гоголя (читай: к монашеству) Воропаев подкрепил теми же письмами22.

Кулиш доверял каждому слову Гоголя, что и декларировал в своей работе: «Но когда передо мной открылись все материалы для его биографии, которые читатель найдет в этой книге, и я вошел в более близкие отношения с душою поэта, мои сомнения и недоверчивость к нему начали уступать место вере в искренность его убеждений и удивлению к его постоянным усилиям возвыситься над самим собою» (247). Да и разговоры о монастыре и монашестве для него не были только метафорами.

Именно в этом направлении Кулиш редактировал письма Гоголя для издания его Сочинений и писем в 6 т. (Спб., 1857) и формировал у российской публики образ писателя-христианина (по наблюдениям Екатерины Исаенко, слово «художник-христианин» употреблено Кулишом 17 раз). Подвигли его на это два главных импульса. Один исходил от былого окружения Гоголя (как писал Кулиш, «такова была воля тогдашнего министерства общественной нравственности», то есть П. Плетнева, С. и К. Аксаковых), а второй исходил от самого автора, которому Гоголь был близок не только в силу этнического родства, своеобразного созвучия душевных и духовных устремлений, но и как идеал художника-христианина, «который в удалении от живого и деятельного общества» «усвоил строгость речи, которою отличаются схимники»23.

И любовь к Гоголю, взыскующую и требовательную, Кулиш пронес через всю жизнь. Уже на склоне жизни в письме к Тарновскому он писал: «Не говорите мне, любимый приятель, что Гоголь наш лишился разума. Есть в этом своя правда, но не вся. Все это от великой муки за грехи людские, а в его великих ошибках надо читать ошибки всего крещеного мира. Обернется нам на добро и его разумные вещи, и его безумие»24.

В своих публикациях И. Виноградов постоянно повторяет фразу о том, как не повезло Гоголю с первым биографом. Но вот кому по-настоящему не везло с интерпретаторами, так это Пантелеймону Александровичу. Только ленивый не вешал на него ярлыков и не осуждал. И приговоры ему в советское время были похлеще вышеприведенного. Так, И. Айзеншток называл Кулиша «идейным родоначальником современного украинского фашизма и воинственного национализма»25.

Может быть, русскому читателю покажется странным мнение выдающегося украинского лингвиста Ю. Шевелева, жившего в диаспоре и печатавшего литературоведческие работы под именем Ю. Шереха. В одной из статей он писал: «... никогда и нигде Кулиш не выступал как поклонник, тем менее промотор идеи политической независимости Украины, ее отделения от России»26 (а в голословных утверждениях Ю. Шереха никто упрекнуть не может).

Что же дало основание обвинять Кулиша во всех смертных грехах и формировать ряды его новых критиков? Думаю и даже убежден: причина в том, что он на протяжении всей сознательной жизни отстаивал право на существование украинского языка. Тут он был последователен, хотя и менял позиции, взгляды, даже мировоззренческие установки, но украинский язык был для него реальной и, вместе с тем, полумистической истиной. В одном из писем к Погодину (от 13 апреля 1846 г.) Кулиш писал: «... но что заменит мне в этом умном городе звуки родного моего языка и вид моей родины«33. Если к этому добавить характерное для него ментальное упорство, то для непредвзятого читателя станет понятным многое. В письме к одному из своих современников он утверждал: «От роду я еще ни у кого не спрашивал дороги и спрашивать не буду«34. И в этом весь Кулиш. Он придерживался лозунга, который сформулировал: «Спасение нашего края — в нашем слове». Вот его «грех».

Странно выглядит это сегодня. Казалось бы, когда перед Россией возникла та же проблема, будет и ее понимание... нет! А горькие слова о России Кулиш действительно говорил, но еще более горькие он говорил про Украину и украинцев. И если бы И. Виноградов знал, какое огромное влияние повесть «Тарас Бульба» оказала на формирование украинского национального самосознания (здесь в соперниках у Гоголя, кажется, только поэзия Тараса Шевченко), его критический порыв, глядишь, и поуменьшился бы...

Можно, конечно, смотреть на мир, как это делает автор (и не он один), глазами человека середины позапрошлого века. Есть в этом даже что-то привлекательное. Только современный мир тогда станет загадкой. Не от того ли и возникает желание объяснить все происходящее вмешательством чуждых, враждебных (можно и потусторонних) сил или временным недоразумением...

Но и то и другое объяснение представляется малопродуктивным.

Примечания

1. Письма П. А. Кулиша к М. В. Юзефовичу // Киевская старина. 1899. № 2. С. 191.

2. Там же. С. 188.

3. Максимович М. Литературно-критические и литературоведческие статьи // Фризман Л. Г., Лахно С. Н. М. А. Максимович-литератор. Харьков, 2003. С. 443.

4. Połsky słovnik Biograficzny. Wrocław — Kraków — Warszawa. 1960, t. YIII/4, s. 504.

5. Prace Polonistyczne, seria ХХVII (1971), Łódż, 1971. S. 96.

6. Куліш Пантелеймон. Повне зібрання творів: У 42 т. Київ, 2005. Т. 1. 1841-1850. Критика. С. 26, 28.

7. А. С. Пушкин в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1985. Т. 2. С. 233.

8. Макогоненко Г. П. Гоголь и Пушкин. Л., 1985. С. 264.

9. Казарин В. П. Повесть Н. В. Гоголя «Тарас Бульба»: Вопросы творческой истории. Киев; Одесса. 1986. С. 116.

10. Крутикова Н. Е. Н. В. Гоголь. Материалы и исследования. К., 1992. С. 289.

11. Там же. С. 282.

12. Вересаев В. Гоголь в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников. Харьков, 1999. С. 658.

13. Шевченко Тарас. Повне зібрання творів: У 6 т. К., 2003. Т. 6. С. 53-54.

14. Широкий круг вопросов в этой связи проанализирован в изд.: Барабаш Юрій. «Коли забуду тебе, Єрусалиме...» Гоголь і Шевченко. Порівняльно-типологічні студії. Харків, 2001.

15. Куліш Пантелеймон. Указ. соч. С. 486.

16. Михед П. В. Приватизация Гоголя? (Возвращаясь к «русско-украинскому вопросу») // Вопросы литературы. 2003. № 3 (май-июнь). С. 94-112.

17. Куліш Пантелеймон. Указ. соч. С. 487, 486.

18. Н. В. Гоголь в русской критике и воспоминаниях современников. М., 1951. С. 329.

19. Русская эстетика и критика 40-50-х годов ХIХ века. М., 1982. С. 285.

20. Мочульский К. Духовный путь Гоголя // Гоголь. Соловьев. Достоевский. М., 1995. С. 27. Его мысль о свете и тени, о резком контрасте продолжает гулять в различных формах. Эта метафора положена в основу концепции современного украинского писателя и исследователя В. Шевчука, о чем красноречиво говорят названия его статей «Втрачене сонце України, або Микола Гоголь як український письменник» и «„Відсутність світла“, або Микола Гоголь як російський письменник». См.: Гоголь М. В. Програмні твори. К., 2000. Т. 1-2.

21. Крутикова Н. Е. Указ. Соч. С. 264.

22. Воропаев В. Гоголь и монашество // Журнал Московской Патриархии. 1993. № 4. С. 101.

23. Современник. 1858. № 11. С. 80.

24. Киевская Старина. 1898. Т. LXIII. C. 357.

25. Барабаш Юрий. Указ. соч. С. 241.

26. Шерех Ю. Третя сторожа. К., 1993. С. 72.

Яндекс.Метрика